Но в последнее время окрестные древляне сообразили, что долгая осада Искоростеня вскоре окончится. И окончится несладко для осажденных. Сперва даже пытались поговорить, дескать, у кого-то родичи во граде, у кого-то приятели. Русичи таким не знали, что и сказать. Прогнали в итоге. И особо осторожно приходилось следить за самим градом, чтобы никто ничего не узнал, не проведал, дабы лазутчики не прошмыгнули ни из Искоростеня, ни в сам Искоростень.
В самом городе тоже ощущалось оживление, гул доносился, причем какой-то веселый гул. Даже стражники на заборолах держались теперь иначе, не следили за стоявшими в оцеплении русичами, а порой уходили с вышек, возвращались неспешно, бывало, что махали руками приветливо, окликали недавних врагов. А те ничего, отзывались. Но опять возвращались в тень леса и готовились. Скоро уже… Никто толком не ведал, что «скоро», но знали: они победят. Ведь не ради поражения же тут торчали столько времени!
Через несколько дней ворота Искоростеня стали отворяться и оттуда повалил народ. И все несли корзины или плетеные клетки с пойманными птицами. Шли нарядные: в пышных мехах, какими древлянские леса особо славились, женщины в пуховых шалях из шерсти местной тонкорунной козы, дети в ярких колпаках всевозможных расцветок, какие, опять же, только местные умельцы знали, как получать. Весело шли, гудели в рожки, приплясывали, улыбались.
Ольга сама не прибыла принимать оброк. Посадник Свенельд тоже отказался. Поехали одни варяги из отряда Ольги. С древлянами держались сурово, разговаривали через слово. Умели варяги, когда хотели, напустить на себя такой вот недоступный вид, от которого даже оторопь брала. Вот древляне и оробели, молча поставили подношение, наблюдали, как вереницы русичей забирают их пернатую дань, уносят. На все попытки завязать разговор, как обычно бывает при перемирии, никто не отвечал, угрюмы были. Да и разойтись, отправиться в леса не позволили, заградили путь, опустив копья, и выразительно кивали в сторону Искоростеня, давая понять, чтобы данники возвращались. Вот и смолкли веселые звуки рожков и бубнов, бабы поспешили увести детей, мужики отступали осторожно, за воротами стали переговариваться, предварительно поспешив запереться, вбросили в пазы тяжелые брусья.
– Я ведь сказывал, чтобы не верили им, – горячо убеждал Мокей. – Дани такой, птицами, еще с начала мира не платили, выдумывает что-то княгиня коварная. Она уже не единожды нас обманывала, а вы и развеселились, как олухи. Гнезда птиц под стрехами разворошили, ловили пернатых, чисто дети малые.
Еще недавно такие речи Мокея всех раздражали, теперь к ним стали прислушиваться. Он сказал, чтобы укрепили ворота, повелел стражам зорко следить за округой, а самим жителям и собравшимся во граде защитникам разойтись по избам и тихо там сидеть. Отчего-то это многих повергло в уныние. Они ведь уже надеялись передохнуть от постоянных опасений, разойтись на ловы, а не делить у очагов последнюю похлебку, которой уже едва хватало.
Мокей велел мужам-защитникам оставаться при оружии, опять усилил охрану стен.
– Будем ждать, чем все это обернется.
– Но княгиня же обещала!.. – пытался кто-то унять поздно проснувшиеся опасения.
Вдовий сын только глянул сердито единственным глазом: второй ему вырвал проклятый Маланич, перед тем как улетел навсегда. Никто не знал, что с Маланичем сделалось, – скрылся ли, воспользовавшись доверчивостью древлян, или погиб где? Но для Мокея он все равно был врагом, который и в чужом обличье сумел попортить красу Мокея, какой ранее он так гордился. Ну, ништо, бабы его любили и таким: за удаль, за бесстрашие, за крутой непримиримый нрав. И сейчас был по сути единственным воеводой, на которого они могли возлагать надежды. Еще недавно на его предостерегающие речи только сердито махали руками, ныне же повиновались, как будто он князем был. Он мог бы торжествовать, если бы на душе не было столь тревожно. Даже страшно. Ибо уже не единожды замечал в стороне от Искоростеня Малфриду, узнавал ее каким-то особым чутьем, высматривал, пытаясь понять, что ведьма проклятая замыслила. Ибо понимал: она пришла мстить. А ее мести бесстрашный Мокей опасался, как своего смертного часа.
День прошел тихо и томительно. Короткий день: темнеть начало, едва развиднелось. В эту пору это и не диво, но отчего-то сегодня наступившая ночь казалась особенно тревожной. Да еще и снег пошел. Невидимый в темноте, но угадываемый в потемках по влажным липким прикосновениям к лицу, к ладоням. Сквозь ночной сумрак было заметно, как покрываются белыми шапками кровли строений, становясь похожими на большие сугробы. И поле вокруг града стало белым. Это хорошо, на таком снегу виден всякий, кто замыслит подступиться.
В темноте Мокей в который раз лично обошел все посты, следил, чтобы люди были начеку, чтобы подле каждого имелись связки сулиц и копий, рогатины под рукой, чтобы тулы были полны стрел. Злой ходил, придирался ко всякой мелочи, а сам все вглядывался в мутные в темном снегопаде окрестности, ожидал чего-то. Порой от леса и впрямь слышались какие-то звуки. Где – из-за этой снеговерти не поймешь. Но порой Мокею казалось, что он слышит отдаленное попискивание птичьих голосов. Мучают там пернатых, что ли? Ольга вон сказывала, что на алтарь богами птиц принесут. Это сколько же с этими пичугами русичи будут возиться? Да и что за жертвоприношение такое птичье? Ну, добро бы петуха или гуся клали для небожителей, а с воробьев какой прок? Или с голубя, какой все больше Ладе ласковой угоден. Не надумали же все русичи враз начать поклоняться на войне именно Ладе? Леший их поймет. Как и княгиню их коварную. Как и Малфриду недобрую. Но о Малфриде думать было особенно страшно, Мокей гнал мысли о ней. Вон пока она ничего не вытворяет, ну и кикимора ее забери, леший раздери!..