– Думаете, ее свадьба с Малом вас от власти Морены избавит?
– А как же тогда? Волхвы ведь сказывали, что Морена это та же Макошь добрая, только наоборот.
– А наоборот – значит злая, – беспечно отмахивалась Малфрида. Ее темные глаза лукаво сверкали из-под темно-багряного капюшона, по щеке змейкой вилась волнистая темная прядка. Такой веселой и милой казалась – любо-дорого поглядеть. Да и говорила то, что надо: – Разве не знаете, что Макошь лишь зимой темнеет да силу теряет, а будете считать ее Мореной – она добра вам не принесет. И Макошью доброй уже никогда не сделается.
Древляне переглядывались, лица их все больше печалились. А Малфрида тут же поясняет: мол, забудьте про Морену злую, поставьте опять изваяние Перуна Громовержца, который нечисть не любит, поклоняйтесь ему и требы подносите, вот и поглядите, станут ли вас нелюди донимать.
– А как же указы волхвов? Что, если на нас нагрянут?
– Кто? Нелюди или… киевляне? Но разве мы уже не здесь? Вон же Свенельд стоит, смотрит на вас, улыбается. Даже хлебом с вами поделился.
– Да без жита-хлебушка, какое мы ранее у полян на меха и мед выменивали, совсем худо, – соглашались древляне. – Вепрятина, какую нелюди нам кидают, хоть и хороша, но без ломтя хлеба… не то.
– Вот-вот. И разве ранее не лучше тебе, Милюта, было, когда ты гоголем ходил по своему погосту? А теперь только сапоги киевские у тебя и остались. И вот что я вам скажу, милые вы мои: вам не о свободе думать надо, а о том, как опять подняться да хозяевами себе стать. Пусть и под рукой Киева стольного. Все лучше под полянами жить, чем под нежитью.
«Не переусердствовала бы она», – с тревогой отметил Свенельд. Но не стал вмешиваться, видя, какие задумчивые и покорные лица сделались у древлян. О жене же опять подумал: ну и умница!
Тут подала голос беременная жена Милюты:
– Я как погляжу, ты баба умная, все знаешь. Вот и ответь мне. Я еще когда снег сходил, думала разродиться, но и по сей день отчего-то ребенка в себе ношу. Ребеночек уже и биться во мне перестал, я же как гнию изнутри, все тело пятнами пошло.
Тут и стоявшая поодаль молодица громко всхлипнула и тоже пожаловалась, вытирая вмиг набежавшие слезы концом головного платка, что ранее биение новой жизни в себе ощущала, а теперь словно замер в ней плод.
– Ну так Морена же мертвое больше живого любит! – блестела зубами в улыбке Малфрида. – Я вон ее не почитаю, надо мной она не властна, вот и чую…
Она приложила руку к животу и… Вдруг показалось, что в ней самой, в глубине ее тела словно рыба била плавником. Дитя давало о себе знать… напоминало… Малфрида застыла, зачарованно прислушиваясь к этим движениям новой жизни. Но тут же хранимая в калите на поясе лапка-оберег от Кощея зашевелилась, будто напоминая, что не ее уже это ребеночек. И это так ошеломило Малфриду, что она словно забыла о жадно внимавших ей древлянах, будто удалилась от них, не слыша их вопросов, не чувствуя устремленных на нее взглядов.
Поглощенная собой, она не заметила, как до этого подремывавший на шкурах в углу волхв Коста поднялся и подошел к плачущей жене Милюты, стал что-то ей говорить, а та, широко распахнув большие светлые глаза, смотрела на него с надеждой. Но тут же резко оглянулась, втянув голову в плечи…
Да и не только она замерла в этот миг, все вокруг всполошились, вслушиваясь в отдаленный и долгий протяжный крик извне. Вскоре стукнула входная дверь, отлетел занавешивающий проем кусок шкуры, и, путаясь в ее складках, на пороге возник Претич.
– Там это… Люди не понимают. Что делать-то нам?
Он не выглядел испуганным, скорее озадаченным. И сразу же нашел глазами Малфриду. Она поднялась. Переглянулась со Свенельдом и вместе с ним пошла на двор.
Большинство людей Ольги древляне постарались расположить с возможными удобствами, благо погост был немаленький. Кого устроили по избам, кого в овинах, кого в хлевах со скотиной. Те же, кто еще не пошел отдыхать, разложили посреди погоста большой костер, – подле него было как-то спокойнее, можно было беседовать, делясь впечатлениями первого дня похода. И всех всполошил этот протяжный крик – то ли человеческий, то ли звериный, но исполненный такой люти, что все враз поднялись, похватали оружие, смотрели, не зная, что предпринять.
Отблески от костра достигали кромки леса. Казалось, что стволы, росшие еще днем в стороне, придвинулись гораздо ближе, и переброшенная от дерева к дереву жердь для ограждения теперь была видна совсем недалеко. Вот на ней-то воины и разглядели девочку. Совсем небольшую, лет пяти-шести, в обычной белой рубашонке, со светлыми, ниспадавшими на плечи косичками. Девочка сидела на жерди странно, как птичка, удерживаясь на перекладине пальцами ног, а руки сложила перед грудью. И почему-то она казалась необычным ребенком: слишком серьезным было ее личико, неживым, не по-детски мрачным, а круглые светлые глаза смотрели угрюмо из-под сдвинутых белесых бровей.
Пугаться такой крохи воинам было бы словно не к лицу, однако отчего-то никто не решился ни подойти к ней, ни подозвать. Вот и переговаривались, не зная, как быть.
– Это дочка моя, – сказал, увидев девочку, вышедший из дома Милюта. – Раньше мы ее Мюткой звали, до того, как лес ее от нас востребовал. Ну мы и отвели ее в чащу, чтобы других своих детей уберечь. Пусть лучше она… ну и ее сестра, какую еще раньше позвал лес. Но с тех пор лес нас не трогал больше, нежить не скреблась в двери, медведи не драли скот и волки не нападали.